Ох, какой кинематографический, почти постановочный выдался этот московский июль! Будто природа решила провести его съёмки одновременно в двух павильонах. В первом (от «Лоуренса Аравийского» и «Английского пациента») под иссушающим зноем софитов вместо барханов пустыни вздымались окаменевшие от жары кручи проспектов, плавился асфальт с полинялыми караванами тротуарной плитки, чуть подрагивала, отливая нестерпимой в июль желтизной под белым солнцем пустыни, умирающая листва, и струились жалкими ручейками некогда полноводные московские пробки. В другом (с декорациями из «Капитана Немо» и «Человека-амфибии») всплывали в затопленных станциях метро жёлтые кувшинки такси, чуть покачивались белые поплавки застрявших «Скорых», тонули подъезды «Наутилусы», и под проливным разобидевшимся дождем, громыхающим в семейной кухонной ссоре с небом, оделись в траур и с лихвой отрабатывали небесный заказ плакальщицы-тучи. Об ушедшем, о любимом. И Москва поверила, поверила этим слезам... Он же Вова, он же Гоша, он же Жуков, он же Павел, Сергей, прокурор Смородинов, инженер Павел Голиков, Меньшиков, Брагин, он же Олег Николаевич… он же Меньшов здесь проживает? Нет, больше не проживает. . . Уже прошло много передач, воспоминаний, ещё будут поминальные даты, повторы, просмотры. Ещё не раз смущаясь, почти жмурясь от смущения, он будет сидеть на передаче у дочери (не привык, не любит, не умеет слушать хвалебные оды), образованный самообразованием, могучий без игры мускулами, интеллектуал (потому молчит), русский интеллигент (потому скромен). Хотела поделиться крошечным воспоминанием. Он стоял на «Дорогомиловском» рынке, основательный, кряжистый, чуть расставив ноги (в прошлом матрос Каспийской флотилии), жёсткий с такими же жёсткими бело-голубыми глазами, за которыми пытался (не получалось) спрятать улыбку. А со всех сторон с напевным многоголосьем постсоветского пространства тянулись руки с дарами. «Ой, а курочки у нас сегодня свежайшие — Дарагой товарищ режиссер, арбуз сыладкий–сыладкий, кылянусь от души — Мы ваши фильмы всю жизнь — А капусточка, как в вашем фильме — Посмотри какой рыба, сам к вам пришел». Это был маленький кадр, как все его фильмы с крупным планом общей пережившей годы, поколения, даже целую страну, всенародной к нему любви. Да и как не любить. Он же такой земной. Баку, Архангельск, Астрахань. Токарь, шахтер, матрос. Студент школы студии МХАТ, Аспирант мастерской Ромма, 5 картин, 70 актерских работ, учредил Национальную киноакадемию и киностудию, бросил конверт с результатами голосования, отказался подписывать, когда все подписали. «Пришел в искусство с улицы… Учусь как режиссёр, когда играю как актер… Ошибки признаю легко, видимо, пионерское прошлое… Чтобы отличить гений от таланта нужно время… Через персонажа всегда нахожу улыбку… Никогда перед съемками нет формулы картины»… На вопрос — Сколько в вас циника, сколько идеалиста? — ответил: «30 процентов циника. А где кончается опыт и начинается цинизм? Можно сказать «циничный человек», можно сказать «опытный». Процитировал из пьесы Зощенко: «Тогда романтизм был! Закуска!». Всегда не однозначный, многослойный. Такой жёсткий с мраморной статуарностью и холодом Жукова (кожей чувствуешь, как перед ним дрожали) Такой народный с залихватским вихром и цветком за ухом. Так и хочется предварить показ фильма «Любовь и голуби» словами: «Старинный русский фильм. Музыка и слова народные». — Самый незаметный в шляпе у костра с шашлыком на пикнике у Гоши, умный сильный разведчик в «Апостоле», неуклюжий смущенный жених-переросток в «Нофелете». И фильмы его, простые добротно слепленные, как деревенская изба, вдруг по прошествии времени становятся другими, и смывая патину лет, уходит за шуткой и смехом кажущаяся простота, и проступает щемящая тонко выписанная не поверхностная, не с надрывом, а какая то глубинная тихая боль о своей земле. Неброская, настоящая. И потому не удивляешься, что он, такой стальной и могучий, разрыдался, увидев в какой нищете живет старый колхозник с покосившейся стеной, завешанной почетными грамотами. Человек, расписавший нашу жизнь смехом, музыкой, «подкорковыми фразами», подсмотренной увиденной, ставшей нашей общей памятью. Вечной, как белокрылый промельк голубиной стаи в июльском высоком небе, как пролетающее за стеклом обручальное, ставшее ему поминальным, Садовое кольцо, и отчего-то звучит сейчас, не отпускает простенький Ситцевый голубоглазый перефраз:
Вы полагаете может Меньшов позабыться?
Я полагаю, его никогда не забыть…
Татьяна Михайловна Лиознова — советский кинорежиссёр, направление –соцреализм. Отец инженер-экономист, погиб на фронте, мать — швея. Поступила в Московский Авиационный институт, через год бросила (не её это), в 1943 году поступила во ВГИК к Пудовкину. На экзамене на врученную ей, в качестве билета, репродукцию Саврасова «Грачи прилетели» ответила: «Это Григ «Весна», нет, это Саврасов, но это все равно Григ». И запела, и стала водить рукой по картине. Приняли. Абсолютный музыкальный слух с детства, в семье не было денег на рояль, купили скрипку, но, услышав, какой жуткий звук издает инструмент, когда берешь фальшивую ноту, отказалась играть. Так и прожила всю жизнь — ни одной фальшивой ноты. Потом мастерская Герасимова и Макаровой. Её собирались отчислить. 19 лет, недостаточно жизненного опыта, но комиссию переубедила её курсовая работа «Кармен». На столе в доме Кармен лежали луковицы (безусловная Герасимовская! достоверность), а танец её Кармен вошёл в «Молодую гвардию» (танец Любки Шевцовой). Несколько лет была без работы, с матерью кроила и шила одежду, писала пьесы, а потом… «Из немецких уст было высказано уважение к маленькой черноглазой женщине, которая сумела рассказать честную суровую правду о войне, выставив врагов не в привычном, водевильном духе, а как достойных противников, покоривших пол-мира…». Уговорила Ланового сыграть Вольфа. Не как фашиста и негодяя, а как сильного, верящего в себя противника. Это она придумала фрау Заурих, и немецкого солдата Гельмута, и восьмиминутную сцену в «Элефанте» с женой тоже она придумала (не было ничего этого в сценарии, да и сам сценарий переписывала несколько раз, чтобы «убрать по пять трупов с каждой страницы) Любила репетировать, не хотела Броневого, «слишком доброе лицо». Добилась, и его улыбка внушала ужас. Совершила невозможное. Одной камерой снимала по 200 метров в смену, хотя все утверждали, что больше 20 метров снять невозможно. Диктатор на площадке, абсолютная достоверность, бескомпромиссность, ради фильмов обрывала отношения. Болезненно, не просто. И появлялись шедевры. Сельская драма «Евдокия», героическая «Им покоряется небо», мюзикл «Карнавал», современный «Мы, нижеподписавшиеся», пронзительный «Три тополя на Плющихе». Последние 20 лет отказывалась от съемок (нет драматургии, иначе снимать не могла). Во всех её фильмах в главной роли — музыка. Музыка и любовь. К женщине, к Родине, к небу, к жизни... Любовь настоящая, растворённая в московском дожде, в покоренном небе, в глазах Дорониной, уже вернувшейся другой, узнавшей в песне по радио прикосновение настоящей прошедшей мимо любви. Она в глазах Ефремова, в тяжело поднимающихся под тяжестью летнего ливня и тут же падающих дворниках, когда он слушает её «Опустела без тебя земля, ох!» Она — в уставших глазах Штирлица, в смешной походке счастливого Плейшнера, в подёрнутой влагой, чуть покрасневших (от мороза ли?) глазах Абдулова, во взгляде Евдокии, в необъятной боли за правду Куравлева, она в этой маленькой одинокой женщине — гениальной, июльской, без единой фальшивой ноты прожившей свою жизнь и подарившей нам жизнь сегодняшнюю, полную её великой Музыки и её черноглазо талантливой вечной Любви.
Грустный соло-клоун, писатель, театральный режиссер, новеллист, актер снимался у Абуладзе, Параджанова, Габриловича, Шукшина. Сын шеф-повара ресторана Метрополь и домохозяйки. С детства Пушкин, Андерсен, кукольный театр, друг Марселя Марсо и Ролана Быкова. Клоун с осенью в сердце. «Я подарю тебе звездный дождь», «Сердце в кармане», «Это очень важно для будущей весны» — его новеллы. Леонид Георгиевич Енгибаров, ушёл в 37 лет. Боксёр (9 лет ринга), атлет-философ, мим-поэт, клоун-мудрец. Вот его признание-анкета. «Заповедь «Ударили по одной щеке, подставь другую» считаю в корне ошибочной. Сменил множество профессий, и в двадцать два года мне оставалось стать только актером. Писать начал тогда же, поневоле. Никто из авторов не хотел со мной работать, пришлось самому стать сценаристом…
Люблю: море, осень… Винсента Ван Гога
Боюсь: благополучия
Главное для меня в жизни – чувствовать ответственность за все совершающееся вокруг нас»
Какой изломанный невыразимой нежности атлетический торс на последней черно-белой фотографии, печальные глаза и эта смущенная полуулыбка мечтателя-ребенка. Он вынимал из груди и на ладонях протягивал нам своё живое нервное сердце, разбивал его у нас на глазах, и оно рассыпалось тысячами живых осколков – капель, теплых пульсирующих. И холодные, скованные будничным цинизмом и недоверием, будто оттаяв, как после слезинок Герды, начинали биться ему в такт, уже подвластные пульсу его таланта ошеломлённые и послушные наши сердца. «Мой зритель, я верю, ты должен быть добрым». И толпа недоверчивая, жестокая, ищущая во всем страховку (а значит подвох), трюк (а значит, обман) на этих тринадцати метрах манежа превращалась в народ. Оглушенный, вдруг что-то важное понявший, простивший, ПОЛЮБИВШИЙ НАРОД. И летели на арену букеты, а он собирал их в охапку и бросал обратно в зал, потом ложился на арену под шквал аплодисментов и «засыпал» под счастливый сон — сон славы. Вот как он описывает свой первый выход на манеж в Московском цирке. «Когда я увидел огромную, в подтёках афишу на фасаде цирка, которая извещала о моих гастролях, я пришёл в полное уныние… А потом… Помню ревущий зал после последней клоунады «Бокс», и, что совсем невероятно, вызовы после моего ухода, вызовы, как будто это театр, а не цирк. Смеющиеся лица зрителей, рядами уходящие вверх от барьера манежа и только одно лицо, залитое слезами, лицо справа в четвертом ряду, лицо моей матери». И ещё это его вечное: «Я умру, если никто не скажет — люблю!». Ему говорили это тысячи раз. Его женщины, жены и возлюбленные, ему признавалась самая истеричная из них, самая ветреная, капризная и навсегда покоренная — публика, и та самая главная женщина в жизни, его мать, которая перед приездом Скорой на его «Мама, дай шампанского, мне станет легче» протянула хрустальный бокал, и он выпил его до дна перед встречей с еще одной, своей самой последней, разорвавшей его больное сердце в жарком душном ещё одном кинематографически-постановочном Московском июле…
Светлая память этому июльскому Звездопаду. Увы, отраженному. От Земли в Небо, туда, где когда-то однажды зажглись эти звезды, и приземлившись, так недолго побыв на земле, наконец, возвратились обратно… В свой вечный бесконечный июль…Светлая память!