Скрепи перо. Черней бумага. Лети минута. (И. Бродский)
Почти по гению. Скрепя пером, чертил жёлтый абрис ещё зеленеющей парковой листвы август. Чернела свежим асфальтом мокрая от дождя мостовая. И клином уходящих мгновений летела минута, последняя минута этого лета.
Так хочется ей вслед взмахнуть, окрикнуть, успеть проститься. Пусть и в сентябре.
Его имя, как старинный романс. С первого аккорда – разудалый цыганский распев «Ах, ТАРИ–ТАРИ», его подхватывает таборная ворожба «ВЕРЬ-не-ВЕРЬ», и стреножит, затягивает подпругу музыкальной фразы аристократически сдержанный ДИЕЗ. Его глаза, как два крыла приземлившегося ангела чуть разведённые переносицей. Сквозь огромные диоптрии таланта они смотрели на мир многомерно увеличенной карей армянской радужкой со зрачком – порталом в открытый космос Музыки. Прикрывшись складчатыми черепашьими веками мудрой Тортилы, эти глаза спасались от бездарности и теплели, по-Бэмби по-детски раскрываясь при встрече с чужим талантом. Как линзы, выпуклой обращённой к миру стороной, они втягивали в себя невидимые звуки и, отфокусировав в сердце, стороной вогнутой отражали в мир уже Музыку.
Он был всегда противоречивый и цельный, деспотичный и мягкий, бицепсно-трицепсный и изысканно утонченный, загорелый светский лев и трогательно краснеющий влюбленный, с парижско-тбилисским шиком, с врождённой (а какой ещё она может быть!) интеллигентностью. «Разве не заметно, что я единственный?» – так он отвечал на вечный вопрос, есть ли у него брат или сестра. Конечно, заметно. Сразу, без сомнений – единственный. Камертоном его жизни было детство. Разложенное грузинским многоголосьем летнее небо Тбилиси, томный стоячий воздух, сумасшедшая бесстыдная, ещё не одетая в набережные Кура, почему-то в его воспоминаниях пахнущий арбузами, такой редкий снег, тяжелая сирень, гроздья черешни, шарманщики в шароварах с обезьянкой на плече, мороженщицы в белых халатах с тележками на двух колесах. Бои детства: по правую сторону реки его Сололаки, по левую – плехановская шпана во главе с Костей Бураковским и Женей Примаковым. А ещё любимый тёткой Шуберт, этюды Черни, «Ов сирун, сирун» сапожника дяди Сурена снизу, первая в жизни «Травиата» и мама, мама. «Все, что есть во мне хорошее – от мамы, всему плохому научился сам». Старинный дом, дом матери, где он родился был красив, как он напишет в своих воспоминаниях, даже для Тбилиси. С фонтаном во дворе и тутовым деревом, с огромным парком и домовой церковью – родовое гнездо Акоповых, известной в Тбилиси семьи (один из дядей был городским головой). Потом, как полагается, дом экспроприировали, парк забрали под санаторий. Отец карабахский армянин, (его предки пришли в Армению в XII веке вместе с христианским отрядом Чингисхана) был по образованию экономист и долгие годы возглавлял Госбанк Грузии. Его репрессировали после войны, потом выпустили, но уже другим. Мать рафинированная красавица знатного рода, принявшая революцию, со словами «разве можно жить хорошо, когда другим плохо?» от бонн и нянек уехала преподавать детям в глухую деревню (не помогли уговоры брата, вызванного из Парижа), вскоре стала зав отделом ГлавСтатУправления Грузии. Её сначала будут прорабатывать на собраниях за шёлковые чулки, потом снимут с должности (жена врага народа), она уйдет в школу и, перебиваясь на чае с картошкой, больше всего будет бояться за сына. И было отчего бояться. Пятилетним мальчишкой не умея плавать прыгнул в реку, понесло течением, спас незнакомец, который, проплыл с ним полгорода от цирка до рынка, пока не появилась набережная и на все его «Вам, наверно, не удобно?» рычал «Заткнись!». Как-то, поборов страх, пока не видела няня, он забрался и прыгнул с парашютной вышки и долго не мог приземлиться, не хватало веса. Лошади, бокс, мотоциклы, плавание, фехтование, но всегда рояль. Гаммы быстро надоели, решил, что лучше сочинять самому. Закончил школу-десятилетку при консерватории, училище с классом композиции (за один год), выбрал институт им. Гнесиных. Конкурс: на 4 места 28 человек. Все поступали с операми о дружбе, симфониями о родине. А он привёз с собой шесть романсов на сонеты Шекспира и 15 августа в День своего рождения получил единственную пятерку с плюсом. «Ты въехал в институт на белом коне», – поздравил его Арам Ильич Хачатурян, будущий учитель. Москва, юность, надежды – вот оно счастье! И пусть в общежитии в комнате на 8 кроватей одно пианино, пусть вечный голод, летнее пальто, стипендия 27 рублей (от подработки в ресторанах отказался сразу же «Не вырвусь!»). Пусть один свитер (не мог пригласить любимую девочку в консерваторию без костюма). Но с ним была Музыка и великий учитель. «Сам недавно подвергшийся обвинениям в космополитизме и антинародности, униженный безобразным постановлением и травлей коллег, Хачатурян… добивался от нас искать индивидуальность». Его, своего любимого ученика-первокурсника Хачатурян представил Прокофьеву на премьере Седьмой симфонии в Колонном Зале. «Какая чистота, сверкание, финал, который уносит в небо!» – пишет он, вспоминая эту встречу. На похоронах Прокофьева было 8 человек и он, первокурсник, среди них, все остальные на похоронах Сталина (страшная усмешка судьбы – композитора и правителя не стало в один день). В конце 50-х написал цикл на стихи Маяковского и завороженная его музыкой к нему позвонила и пригласила в свой салон вечная муза поэта. В доме Лили Юрьевны Брик и Василя Абгаровича Катаняна он знакомится с Плисецкой и Щедриным, Арагоном и Триоле, Вознесенским и Ахмадулиной. Именно Брик подскажет ему, что надо писать музыку на их стихи, и благодарность к этой женщине он пронесет через всю жизнь. Ефремов, Евтушенко, Роберт Рождественский, Андрей Миронов, актеры «Современника» (писал музыку для спектаклей театра), Тарковский, Вознесенский, Ахмадулина – круг его друзей. «Мы все были очень разными. Но всех нас объединяло ощущение взлета, востребованности, победы, таланта …». Влюбился в кино. Его кинобиография началась ещё на 4 курсе, когда во время сессии написал музыку для первого фильма. Понравилось. С тех пор он сам будет катить тележку оператора, сам озвучивать сцены, задавать темп съемки, чтобы верно попасть в такт. Даже окончит курсы звукорежиссеров. В великой сцене встречи супругов, ставшей достоянием кинематографа, где только глаза героев и его музыка, он сам играет и ведет сцену. После долгих поисков чутким ухом узнает в Пугачевском Арлекино ту самую, которая споет «Мне нравится, что вы больны не мной». Искренний в искусстве, непримиримый в жизни. Комсомольцем на общем собрании школы публично осудил директора, ударившего мальчика, который оглох, пришлось перевестись в другую школу. Отказался работать с именитым дирижером на озвучке, выбрал молодого неизвестного Геннадия Рождественского. После фильма Михаила Калика «Человек идёт за солнцем» на его музыку потрясённые французы пригласили обоих на рождество в Париж. Руководство Калика не отпустило (сидел в прошлом). Ему разрешили, но отказался. «Один не поеду». После этого 10 лет был невыездным. История о его благородстве, когда взял на себя вину любимой, потрясла всю Москву и легла в основу фильма «Вокзал для двоих». Остряк, жизнелюб, решил проверить пропуск, подписанный Андроповым, по которому можно было парковать машину где угодно, припарковал на Красной Площади. Смеялся: «У меня в груди кусок Шаттла, гарантия 40 лет» (стент был выполнен из того же материала, что и обшивка к корабля). Советовал Вознесенскому как заработать; «Пиши песни. Нельзя быть целкой в бардаке». Но сам песен не писал, только музыку.
Его Музыка глубокая, многомерная, беззащитная как пульсирующая венка на тонкой девичьей шее, больная как изгиб тела и закушенная в страсти губа, целомудренная как благодарная молитва. В её нотах вкрапления монолога, в паузе зависает время, а в партитуре всегда любовь. Звукоосмысленная красноречивая бессловесность. Он – Автор «третьего направления» – не песня, не романс, музыкальный монолог с озвучиванием гласных клавиш стиха и согласного с ними звука. И нашедшие свою тональность вылились в музыку стихи Светлова и Хэмингуэя, Шекспира и Маяковского, Рождественского, Вознесенского, Ахмадулиной. Если для всех вначале было Слово, у него вначале была Нота, и эта его Нота всегда узнаваема, как первый закат на море, которого не видел с прошлого лета, как забытая выпавшая из альбома пожелтевшая фотография, как старая не прошедшая с годами любовь. Она заполняет, тянет, держит, щемит. От романса до высокого почти астрального органа. И уже не удивляет, что в этом сентябре в год его 90-летия в Калининграде в Кафедральном Соборе на острове Канта прошёл очередной XII Международный конкурс органистов, носящий его имя.
Серебряннейший композтор, брат мой…
И плачем мы, и светит воск с огарка
На профиль гениального сайгака.
(А. Вознесенский)
Когда входишь на армянское Ваганьковское кладбище, сразу за молельным домом на повороте меня всегда сбивают эти глаза, и всегда из букета для родственников торопливо вытаскиваю и кладу на землю перед его фотографией цветы. В огромных беззащитных диоптриях полуприкрытые от земной суеты тяжелыми веками умные, все понимающие, а теперь уже все узнавшие вечные армянские глаза и имя, как перебор струн старинного романса. Микаэл Леонович Таривердиев…
И снова, почти по Бродскому, скрепит под невидимым пером из белого камня его тетрадь, чернят бумагу невидимые нотные знаки, и летят, летят в вечность минуты, как капли моросящего уже сентябрьского дождя. Светлая память маэстро… Прощай, август!